?

Log in

No account? Create an account

Январь, 13, 2009

"ОН САМ - ЦЕЛАЯ  ШКОЛА..."

Так уж случилось, что познакомился я и как-то сразу сдружился с Эвальдом Васильевичем Ильенковым довольно поздно — в середи­не, а то и в конце 60-х. И только за десять с небольшим лет до его кончины почувствовал себя совсем своим в его доме, мог приходить без звонка, зная, что в тягость не буду. То есть так, как многие и мно­гие не только истинно близкие друзья, но и сердечно породнившиеся с ним единомышленники, большинство из которых справедливо счи­тало себя его учениками. И все-таки школы у Ильенкова не было. В доме ее уж точно не было...



...Вот дверь широко распахнута, и Оля — жена и преданный друг Эвальда, старается прежде всего завлечь нежданного гостя на кух­ню — покормить, что ей чаще всего и удавалось. Не о себе речь веду: таких гостей всегда было много, именно так попадали они в квартиру Ильенковых. Кстати, лет шесть тому назад в "Литературной газете" один известный наш критик вспоминал тех, кого он в 60-е годы встре­чал у Эвальда: "Это был сплоченный кружок единомышленников. Но одних уж нет, а большинство далече. За кордоном". Видно, не часто бывал он в этом доме или что-то позабыл за давностью лет... Не было и не могло быть кружка— не тот хозяин, не тот стиль жизни и обще­ния. С добрую сотню славных людей встречал я у Эвальда... Помню в разное время и в разных сочетаниях: Наума Коржавина и Юрия Ко­рякина, А.Н.Леонтьева и П.Я.Гальперина, В.В.Давыдова и А.И.Ме­щерякова, Б.М.Кедрова и Н.П.Дубинина, В.П.Зинченко и А.А.Зиновьева, В.И.Толстых и Э.В.Безчеревных... да возможно ли перечислить всех, тогда и теперь знаменитых, бывавших здесь! Вчера ты его видел на экране телевизора или только прочитал его книгу, неделю тому назад аплодировал ему в театре, а сегодня сидишь за одним столом у Эвальда... Другом дома был в свое время Назым Хикмет, да и многие иные хранители и творцы культуры народов дальнего, а теперь и ближ­него зарубежья. В памяти всплывают все новые лица, фигуры, слова... Простить себе не могу, что однажды увлек меня хозяин к Юрию Лю­бимову читать свою пьесу "Ни бог, ни царь и не герой...", да как-то неловко показалось мне заявиться к хорошему человеку без пригла­шения, я и сбежал по дороге. Также и с Галичем получилось... Осо­бенно Эвальд любил его песню о Зощенко. Не пел — рассказывал, но так, что слезы на глаза наворачивались
Многие (а может быть, время-то идет, не так уж и многие) могли бы рассказать сегодня нечто подобное и столь же, но уже их, волную­щее. Я же позволил себе это личное вступление с особой и, если хоти­те, чисто деловой целью. Так, прежде чем сказать свое слово о школе Ильенкова, важно мне было сейчас (пока еще память крепка) дока­зать истинность парадокса: школа эта была и есть, но никакой школы у Ильенкова нет и никогда не было. В подтверждение тому — еще одно воспоминание.
Лет этак уже за десять тому назад пришлось мне три дня высту­пать с докладом на философском факультете Ростовского (на Дону) университета... Декан, обращаясь ко мне, сказал: "Вам я представ­ляю всех студентов и сотрудников нашего факультета лишь одним, уверен, приятным для Вас словом: все мы — от первокурсника до де­кана — илъенковцы". Зал буквально взорвался аплодисментами. И уже совсем недавно в Москве: на защите диссертации аспиранткой Ин­ститута философии официальный оппонент с плохо скрываемым раз­дражением заявил: "Работа выполнена вполне профессионально, но теоретическая позиция диссертанта неприемлема — она же явная ильенковка!". Сказал так и тем утвердил наличие этой особенной школы.
Однако верно и то, что не было у Эвальда Ильенкова школы не только дома — ни особого кружка, ни многолетних институтских семинаров (как у некоторых моих коллег, не менее теперь знаменитых). Не было такой школы и у Мераба Мамардашвили, а ведь велико и его влияние на поколения молодых (и не молодых) советских, рос­сийских и зарубежных философов. И у того, и у другого нет прямых последователей, идущих в работе своей прямо по следу идей Учителя. Но, Бог мой, скольких увлеченных философией пробудили они от догматической спячки! Кстати, не только "марксистско-ленинской".
Ильенков никого никогда не учил. Он просто мыслил. Или вслух, как бы сам с собой, — наедине с гостем, в кругу друзей, в аудитории... или разыгрывая сюжеты своей мысли на своем довоенном ундервуде, за который ежедневно садился чуть ли не с  пяти утра...  И какое-то по-особому настойчивое, упрямое и упругое слово его книг, журналь­ных статей, выступлений, докладов, лекций не оставляло равнодуш­ным никого — ни впервые открывших его для себя, ни друзей, ни зак­лятых врагов (врагов не заклятых у него не было). Потому оно и будо­ражило всех, что это было умное и серьезное слово высокой философской культуры, возрождению которой он отдал свой талант, всю душу и саму жизнь.
В человечески искренней статье, ставшей предисловием к по­смертному изданию книги "Искусство и коммунистический идеал" Михаил Лифшиц очень точно раскрыл секрет обаяния его философии. Здесь следовало бы процитировать полную страницу (как минимум) из этой статьи, но, отсылая читателя к первоисточнику, приведу лишь два отрывка:
"Помню, я читал его раннюю рукопись о диалектике в "Капитале" Маркса и понял, что годы войны и послевоенных событий совер­шенно устранили лучшую традицию предшествующего десятилетия, что каким—то чудом семена, брошенные тогда в благодатную почву, но основательно затоптанные, все же взошли, хотя и в другой, неуз­наваемой форме. Эвальд Ильенков, с его живым интересом к Гегелю и молодому Марксу (открытому у нас в двадцатых-тридцатых годах, а не за рубежом, как пишут всегда по незнанию или по другим причи­нам), с его пониманием диалектики "Капитала" Маркса, "Философ­ских тетрадей" Ленина, казался наследником наших дум. Этими сло­вами я не хочу ослабить оригинальность Ильенкова. Он шел в том же направлении, но в другое время и другим путем. Я хочу только ска­зать, что его появление в моей берлоге было как бы доказательством закола сохранения мысли, воспроизводства ее в новых условиях, если она того заслуживает. Для меня он был неожиданно найденным со­юзником в тот момент, когда подъем марксистски мыслящей и обра­зованной молодежи тридцатых годов остался только хорошим воспо­минанием. За Ильенковым чувствовалось множество других молодых голов, множество,  правда, неопределенной плотности".
И еще, если позволите: "Читая сегодня произведения Эвальда Ильенкова, я в каждой написанной им строке вижу его деликатную и вместе с тем беспокойную натуру, чувствую пламя души, страстное желание выразить близость земного, нерелигиозного Воскресения жизни и эту странную дрожь перед сложностью времени, приводящей иногда в отчаяние. Неплохо сказано где-то у Томаса Манна: нужно привыкнуть к тому, что привыкнуть к этому нельзя.
Вы не могли привыкнуть к этому, мой друг, вот почему, навер­ное, вы так рано ушли от нас". Да, он так и не смог привыкнуть к победному торжеству бездар­ных комментаторов убогой четвертой главы "Истории ВКП(б). Крат­кий курс", вытеснивших философский Разум не только со страниц партийной печати, но и из учебников, диссертаций, научных публи­каций... Настаиваю: начиная с 1938 года, а в 1957 году получив еще один мощный импульс властной силы в печально знаменитой ждановской "дискуссии" о книге Г.Ф.Александрова "История западно­европейской философии", сметая на своем пути все, что хотя бы от­даленно напоминало о внутренней рефлексивности истинно фило­софской мысли, официальная советская философия базировалась именно на толкованиях сталинских догм, семинаристски строго вы­строенных в той части этой главы, которая называлась "О диалекти­ческом и историческом материализме".
Все дискуссии и споры велись внутри и вокруг этих догм... Программы по марксистско-ленинской философии для высших учебных заведений до самого последнего времени строились по форме их логики как подобострастная расшифровка их содержа­ния со все новыми и новыми злободневными иллюстрациями... В предисловиях к выборочно издаваемой и переиздаваемой философ­ской классике, в рецензиях на любую, в том числе и не философс­кую работу, истинно партийные философы подгоняли свои сужде­ния и оценки только под эти догмы.
Даже произведения Маркса и Энгельса, большинством из них так и не прочитанные в контексте философской культуры XIX века (а большинством из этого большинства — просто не прочитанные в их целостности, раз дёрнутые на подходящие к случаю цитаты), исполь­зовались прежде всего как подтверждение сторон материализма и за­конов диалектики, извлеченных из той же сталинской статьи.
Ко всему этому многие из нас с детства привыкали — или почти привыкли — к стандартным портретам бессмертных вождей и бес­смысленным лозунгам на всех площадях и улицах, к выборам без вы­бора, к бессодержательным прениям по пустым, искусственным про­блемам, формально поставленным "в повестку дня" бесконечных сбо­ров, собраний, конференций, к грому оваций в честь очередного гениаль... простите, генерального секретаря, к административным во­сторгам власти, к удручающе наглядной глупости и невежеству ее иде­ологов... Эвальд ко всему этому тоже   почти привык.
Не смог он привыкнуть к тому, что с конца 50-х идеологическую схоластику диа- и истмата стала чуть ли не "уравновешивать" в силе их антифилософского пафоса позитивистская публицистика как ис­кренне увлеченных проблемами современной революционной науки о веществах и силах природы, так и "примкнувших к ним" многочис­ленных и совершенно уж беспомощных старателей так называемых философских вопросов естествознания.
К первым смело можно отнести думающих молодых (и не очень) ученых и тех философов, кто не нашел в себе ни нравствен­ных, ни интеллектуальных опор для постоянного (хотя бы и полу­подневольного) участия в бесплодных спорах о смысле запятой у того или иного классика марксизма-ленинизма20, а потому с осо­бой радостью нежданной набросился на беспартийные проблемы логики объектных наук. А к последним не менее смело и в первую очередь следует отнести не нашедших себя в своей науке честолю­бивых биологов, физиков, химиков, медиков и других ученых, но, конечно же, и философов по образованию, равно не сумевших пре­одолеть в себе ни соблазнов имиджа научного работника, ни мате­риальных соблазнов, ибо в то время научных работников как раз изрядно подкармливали из государственной казны (это, конечно же, по сравнению со всеми другими не властными субъектами рас­ширенного воспроизводства власти, господствовавшего над всем материальным и духовным производством в  нашей стране).
Вот и в этой тогда еще новой области советской философии все стало именно так, как в одном из афоризмов Ильи Ильфа — наряду с достигнутыми успехами у нас есть еще отдельные ответственные ра­ботники... Наряду с серьезными осмыслениями логики научного твор­чества отдельные и именно ответственные или нетерпеливо жажду­щие стать таковыми научные работники (а имя им было легион) за­полняли журналы и книжные прилавки поверхностными изложениями самых современных научных открытий, до конца разоб­лачающими метафизику прислужников империализма и, конечно же, буржуазный идеализм. Партийность философии — эта священная корова идеологии партбюрократии, правила бал в их научных трудах по философским вопросам естествознания. Как мне тут не вспомнить философские проблемы медицины21, в бесчисленных публикациях сводимые тогда к одной — всем известной под общим именем: "Диа­лектический материализм и медицина"!
Тут и философское определение диагностики, благодаря подоб­ным трудам выстроенной по ленинским ступеням познания: осмотр больного, прощупывание, простукивание, прослушивание его тела — это чувственная ступень; диагностические размышления и первые прогностические выводы — абстрактное мышление, а лечение и (в результате?) патоло го а н атомическое вскрытие и заключение прозек­тора — практика как   основа и критерий истинности процесса познания. Тут и количество внешних физиологии зловредных факторов, переводящее ее в новое качество — в патологию; тут и критика бур­жуазных ученых от Рудольфа Вирхова до Ганса Селье за упрямую не­способность повторять: "все болезни от нервов", что, по мнению ав­торов таких трудов, следовало бы делать любому физиологу и медику. И повторять это как диалектико-материалистическую истину, откры­тую самим И.П.Павловым, — упрямым антибольшевиком, признан­ным после партийной Павловской сессии Академии наук равноапос­тольным святым большевистской церкви. Тут и все остальные такие же примитивы и смешные сегодня глупости этих самых... философс­ких вопросов и проблем медицинской науки.
В результате столь успешного укоренения и у нас онаученной фи­лософии сталинский "диамат" незаметно превратился в догматичес­кую натурфилософскую метафизику, а место собственно философс­кой рефлексивной мысли занял всегда на это место претендовавший позитивизм — это в лучшем случае, и беззастенчивая идеологизация и примитивизация общих представлений естествознания — в худшем, но  и   в  наиболее распространенном.
Но вот с этим последним уже многие не могли смириться и к тому привыкнуть. Многие — и не только тогда молодые, но и опытные по­лемисты, особенно те, кто был среди послевоенных первочитателей раннего Маркса22, открывших для себя полные тексты Платона, Де­карта, Канта, Гегеля, Фейербаха — и всех других классиков, по про­токолу входивших в поминальники как секуляризированных, так и конфессионально-партийных учебных программ, но до тех пор зна­комых всем более по их критике Марксом, Энгельсом и Лениным, чем по их собственной культуре мышления в контексте их же эпо­хальных культур.
Ильенков — первый из многих и самый непримиримый из них, самый яркий, самый взрывчатый противник философского обску­рантизма.
Пламя его души, о котором так хорошо сказал Михаил Лифшиц, постоянно подпитывалось болью за судьбу нашей культуры. Оно, при яростном споре вдруг и лишь на мгновение сверкнувшее в его боль­ших умных глазах, всегда обращенных как бы вглубь мыслящего со­знания, горячим чувством истины оживало в тщательно продуман­ных печатных текстах, вбивающих в легкомысленные головы четкие формулы логики культурного творчества человечества, в том числе, если не прежде всего, в головы молодых, приобщившихся к филосо­фии через толщу дурного позитивистского чтива.  Эту страстность философа принимали, а некоторые принимают и по сей день, за риго­ризм сектанта.
Нет, таких он и не надеялся увлечь живым духом философии. Полемикой с ними он старался расшатать инертность мысли именно молодых читателей и слушателей своих, боясь, что и они последуют за "дешевыми разносчиками научных знаний", как метко назвал Эн­гельс тех, кто стал философом только потому, что самое последнее сло­во натуралиста принял за выдающееся философское обобщение. Са­мих же "разносчиков" в чем-либо убедить трудно, если вообще воз­можно. В одном из рассказов марсианского цикла Рея Бредбери заблудившиеся во времени герои не могут даже пожать друг другу руки — в одном и том же месте пространства они взаимонепроницае­мы, нет в них друг для друга ни тепла, ни сопротивления. Вот так и с нашими "разносчиками": сквозь и мимо текста Ильенкова проходит их взгляд, не чувствуя опоры тела мысли. Только его выводы колют их больно, только на формулировку отдельных положений обруши­вается их критический пыл. "Как! — несется по городам и весям крик возмущения. — Идеальное — не субъективная реальность?! Но где же, если не в голове, не в больших полушариях мозга родится и пребыва­ет она?! А если по Ильенкову идеальное существует объективно — тогда это не что иное, как объективный идеализм!"
И против гегельянщины Эвальда предлагалась нам смесь плохо переваренных нейрофизиологических представлений о функциях це­ребральных структур24 с предельными абстракциями из теории ин­форматики — то есть самый новейший вариант старого как мир на­туралистического объяснения чистой субъективности ^идеальнос­ти) сознания и самосознания индивида Homo sapiens.
Стыдно было читать про то, как одна церебральная структура считывает с датчиков внешнего рецептора информацию, кодируя ее на языке, коим "общаются" между собой нейроны, а другая цереб­ральная структура раскодирует эту информацию для... черт знает от­куда выскочившей и неизвестно где до сих пор ютившейся личнос­ти... Так и становится все на свои "марксистско-ленинские" места: материальное бытие порождает в мозгу индивида идеальное сознание, ибо вегетативные и церебральные носители и переработчики инфор­мации, как и в компьютере, материальны, а информационным спосо­бом произведенный и личности открытый смысл информации идеа­лен. Только для нее он собственно и идеален и, конечно же, только в ней и для нее он субъективен — только личностью он осознается и переживается, только в   субъективном ее сознании пребывает. Ей богу, у Демокрита было более глубокое понимание эйдоса\ Его античный натурализм был спекулятивно рефлексивным: ведь имен­но эйдос, сущностно определяющий атомные конгломерации, отпе­чатавшись воздействием эманируемой им эйдолы на общем чувстви­лище, входит в таковое и сливается с ним, уже тем самым отождеств­ляя противоположное: сущее с сущностью, идею с ее воплощением. Недаром внутреннее сродство идей Платона с атомами и эйдосами Демокрита отмечают все серьезные мыслители, обращавшиеся к ис­тории античной философии25.
А наши критики в наше время упрямо твердили свое, повто­ряя в новой терминологической редакции знаменитое утвержде­ние замечательного немецкого физиолога и натуралистически мыс­лящего "философа" Иоганнеса Мюллера: субъективные ощущения есть переживания организмом состояния собственных нервов. Да, это так! Ведь и невесть откуда возникшей личности церебральные структуры способны передать информацию лишь на своем языке — "языке" взаимодействия нейронов. Личности (ее организму) оста­ется лишь как-то по-своему, органически (критики Ильенкова так и не объяснили — как), переживать взаимодействие нейронов. Им ничего другого не оставалось, как искать в нейронах образы слов обычного народного языка. Эту, как главную свою научную задачу, в те же годы ставил перед собой (о чем с гордостью им и сообща­лось в популярных газетных статьях) известный тогда исследова­тель функций мозга. Все вместе это было не чем иным, как рабс­ким повторением тезиса  И.Мюллера!
Ну, как тут не вспомнить снова об язвительном философе Люд­виге Фейербахе, назвавшем сию концепцию познания физиологичес­ким идеализмом! Как тут же не вспомнить и о не менее язвительном Фридрихе Энгельсе, вдоволь поиздевавшемся над самым обыкновен­ным, а потому (не только по-латыни) вульгарным материализмом26. И в наши дни трудно что-либо добавить к их уничтожающей критике не столько даже выводов, к которым нас приводят подобные натура­листические "концепции", сколько самой их логики— логики осмыс­ления изучаемого предмета. Так можно ли было спорить с их совре­менными последователями!?
Помню вопрос, заданный Владиславом Лекторским одному из этих доморощенных мюллерианцев на семинаре, проходившим в Ин­ституте общей и педагогической психологии АПН СССР с участием Майкла Коула и Дэвида Бэкхерста27: "В Третьяковке висит полотно Репина, галерея закрыта, в залах никого... так как же, по Вашему,  образ старика-отца,  в припадке необузданного  гнева убившего  сына,  исчез с полотна, как только последний посетитель покинул зал?"
Даже я, уж на что и тогда не видавший проку от любых попыток пробудить рефлексивный Разум у законченных эмпиристов, даже я не ожидал, что наш критик окажется столь последовательно упорным. Он ответил: "На материальном холсте только мазки вполне матери­альной краски, оставленные кистью художника; образы Иоанна Грозно­го и сына его Ивана возникают лишь в голове зрителя, воспринимающего информацию, передаваемую этими ее материальными носителями".
"Бедный Репин/— воскликнул философ. — Он-то, чудак, старался цветом, рисунком, композицией и сам вдруг увидеть чувства свои, и нам их внушить... Он писал так, чтобы в реальной идеальности образа этих чувств, созданного им на холсте, навсегда воплотилась чистая субъек­тивность аффекта: того тяжелого, темного ужаса, который весь — в одном миге аффективного прорыва неостывшего злого бешенства к без­мерному отчаянию старика, а в нем— безнадежно ускользающая стра­стная вера в такое, как сама его жизнь ему необходимое, такое все оп­равдывающее чудо — чудо удержания жизни в теле сына, чудо возврата для полного выпадения из времени того самого рокового мгновения— мгно­вения удара посохом в висок...
А по Вашему выходит, именно образа на холсте и нет. Есть толь­ко информация о высших эмоциях Ильи Ефимовича, закодированная ри­сунком и композицией, цветовой гаммой... И лишь тень их возникает в наших головах, после раскодирования нашими мозговыми структурами нейронного кода вещественных знаков живописи... Прямо фата-морга­на какая-то. Та, что возникает перед глазами, не существуя реально. Но тогда и форма стула, приданная материальному дереву мастером, не реальна, хотя именно она зовет меня, усталого, присесть... И звуки третьей фортепьянной сонаты Бетховена — просто упорядоченные ко­лебания воздуха, а чувства, вызываемые ими, — фантом, звучащий в ушах, в голове, в мозгу... Эх, да что тут говорить! Бесполезно говорить... И спорить нам с Вами не о чем".

 А Ильенков спорил, доказывая интерсубъективную реальность идеального, в корне меняющую и даже снимающую (в смысле aufheben) онтологические противоречия так называемой "первичное -ти - вторично с ти" сознания, — доказывая, конечно же, не "разносчи­кам", а тем, кто, хотя и попал под влияние их научного имиджа, пре­зрев по невезению своему философию как нечто не научное, но в принципе еще способен увлечься и Декартом, и Спинозой, и Фихте, и Гегелем, и Витгенштейном... тем же Выготским например, прочи­тав их и прочитанное   сам обдумав. Ему это удавалось: его слово затягивало многих в мир философской классики, старой и современной. После, нередко, они и с ним спорили, и убеждали его... Можете пове­рить мне: Ильенков очень даже умел слушать чужую философскую речь и, обдумывая, принимать серьезные и толковые возражения.




Снова вспоминаю, как в последнюю свою осень он, усадив меня, как всегда в свое рабочее кресло, сам примостившись на его подло­котник (в подобных случаях — обычная его позиция, что и подтвер­дят многие), заставил читать написанные летом фрагменты рукопи­си будущей книги, а — на закуску — последние, свежие, утренние листки... Это были неотредактированные еще главы книги о диалек­тике Ленина и метафизике современных наследников махизма. Я читал, он бежал глазами по следу моего взгляда28... Но вот, отложив ру­копись, я стал упрекать его за чрезмерную резкость выражений ("в умении ругаться ты самого Ильича перещеголял..."), за односторон­нее, как мне показалось, истолкование фантастических повестей А.А.Богданова (Малиновского).

Последнее он категорически отверг: "Разве ты не видишь, что рас­чет Богданова на надсоциальную, надобщественную суть технократи­ческого управления обществом от имени науки — опасная антиутопия, но именно она у нас воплотилась в жизнь, прикрывая, как и положено, неограниченную власть того класса или слоя партбюрократии, который себя огосударствил в качестве тотального собственника и субъекта влас­ти! Его частным интересами подчинено все в нашей жизни и лишь в во­ображении объединено мифом власти народной.

В действительности — это власть отнюдь не народа (что уже и само по себе — круглый квадрат), но и не технократов, хотя вся ма­шина государства — уродливое воплощение именно их мечты о ра­зумной машине, об искусственном интеллекте, мудро управляющим всем хозяйством и всеми нами в качестве еще одного безликого вож­дя! Романы Богданова — "Красная звезда" и "Инженер Менни", — утопия, осуществленная нами и у нас в стране. Утопия, способная еще лет сто поддерживать деспотизм и произвол субъектов власти госу­дарства—собственника и освящать сие мифом научно обоснованных, но ни разу не выполненных пятилетних планов и прочих "проектов века", всеми их клятвами о том, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме — нами же, кандидатами и докторами "научной иде­ологии", тут же "научно" подтвержденными, всем лживым и пустым, а потому и наиболее громко звучащим пафосом всенародного един­ства в строительстве коммунизма!"29

Ну вот. Получилось еще одно, зато "самое последнее", личное воспоминание. Для цели моей,  возможно,  и   не лишнее,  но прямое ее обсуждение опять отодвинувшее. Только ведь о друзьях, ушед­ших от нас навсегда, вспоминается хорошее и только хорошее. Тем более мне об Эвальде хорошего хочется сказать как можно больше и как можно  подробнее...

Но и при его жизни, и после — всякое говорили, да и сегодня говорят. Например, что он не был храбрым, что просто панически боялся репрессий, что поэтому не всегда писал то, что думал... И что именно поэтому лепил из нефилософа Ленина великого диа­лектика... Страх, несомненно, был и у него. И при его обострен­ной впечатлительности, видимо, не малый. Но не тот храбр, кто ничего не боится, а тот, кто и боясь, делает и говорит лишь то, что подсказывает ему совесть. Так вот это о нем на научном семинаре Института философии, посвященном его памяти (такие семинары до сего февраля в день его рождения проводились у нас ежегодно), один из старейших сотрудников института воскликнул: "Говорят иные, что Эвальд не был храбр. Только вот что получается: сколько я себя здесь помню, с этой трибуны в самые трудные времена толь­ко Эвальд говорил всегда то, что думал, да и писал он всегда лишь то, что думал, чем бы это ему ни грозило".

Должно быть, "только Эвальд" — это сильно сказано. С не мень­шим основанием я могу то же самое сказать и о Владимире Александ­ровиче Смирнове — выдающемся логике и философе, стоявшем на иных позициях, радикально отличных от Ильенковских, что не меша­ло им дружить и уважать друг друга. Ведь оба не были трусами, не были прохиндеями, терпеть не могли таких, ибо сами работали не на долж­ность, не на ученые степени, а на совесть свою. А это значит — рабо­тали взахлеб, со всей страстью мысли своей, потому и продуктивно. И, наверное, не только Эвальд и Володя писали и говорили по делу своему то, что думали, хотя, конечно же, не все и не всегда говорили. Промолчать иной раз было важнее именно для дела.

Ильенков писал и говорил только искренне. Искренне порой и "пересаливал" в спорах с уничижающими философию. Искренне не соглашался и со своими единомышленниками (хотя это еще большой вопрос: могут ли быть у философа единомышленники-философы?). Особенно тогда, когда они, как ему казалось, теряли верные ориен­тиры на диалектику мышления и ее продуктивный историзм. И был он однолюб, упрямо работал над проблемой творческого воображе­ния как истинно человеческой — сущностно человеческой! — основы всех прочих субъективных сил души, а тем самым и всего осознанного бытия людей — всего реального процесса их жизни. Он и всего себя без остатка посвятил истории всеобщих способов рефлексии людей на их изначальную, принципиальную общность и ее исторические формы. Или, что то же самое, — Логике (непременно с большой бук­вы!) мышления, творящего культуру. Ибо только творящее культуру мышление поверяет себя историей (и логикой) всеобщих рефлексив­ных способов и средств, с помощью которых люди воспроизводят формы своей человеческой общности, в том числе и как собственные, его, мышления,   категории.

В общем обзоре его трудов и взглядов в данном случае мне нет нужды. Да и в любом случае полезнее перечитывать самого автора — книгу за книгой, статью за статьей... И перечитывать именно теперь, когда в туманную глубину ушедшего времени ушли и наши старые нервные споры, когда на поверхности философских штудий иные сюжеты, иные способы и методы их осмысления и репрезентации. Перечитайте непредвзято Ильенкова, коллеги, вдруг и вам покажет­ся, что к нашим сегодняшним проблемам, к их истинно философс­кому пониманию ведут те пути-дорожки, которые прокладывал в свое время и Эвальд Васильевич Ильенков!

Но — к делу. Что же собой представляет школа Ильенкова? В да­лекие 50-е и 60-е годы первой для нас школой свободной философской мысли было и личное общение с ним, и знакомство с его "Диалекти­кой абстрактного и конкретного в "Капитале" Маркса", с его статья­ми в так называемых коллективных монографиях и сборниках по диа­лектике. А началось все с обсуждения (и осуждения) на нашем фа­культете, а затем и почти всем монолитным философским сообществом, знаменитых в то время "Тезисов", по провокационной просьбе ответственных работников факультета написанных им и его другом Валентином Коровиковым. Две-три странички машинопис­ного текста сразу же стали основанием для обвинения авторов в... гносеологизме. Чёрт его знает, что это такое! Но любой ярлык, в трусливом ажиотаже правоверия навешиваемый дураками на умного, именно ду­раков делал незаметными, более того — единственно социально-воз­можными в своей всех убеждающей   нормальности.

Можно сказать, что увенчались успехом первые же попытки вы­дать именно за школу некую "систему взглядов и убеждений" самого Ильенкова и немногих, тогда открыто примкнувших к нему, к тому же "отредактированную" и обструганную до примитивной философской пошлости. И именно потому, что гносеологизм стал школой, шума по­лучилось много. Прошел этот шум и по кафедрам философии вузов, где тогда не мало было совсем еще свежих "философов", преподавав­ших историю ВКП(б) до выделения этих кафедр из общих кафедр марксизма-ленинизма и особо специализировавшихся на   четвертой главе ее "Краткого курса" (см. выше). Большевистская критика всех и всяческих уклонов была у них в крови, и на партийных собраниях они всегда были первыми и самыми яростными, расправы требую­щими хулителями любого проявления   ревизионизма31.

Но и потом, еще лет двадцать, то там, то здесь возникали отго­лоски этого шума: "Ильенков, ильенковцы... как же! Знаем!" Долой!" В Институте философии прямо ему в лицо, а заочно — на философс­ком факультете МГУ, на вузовских кафедрах философии, несгибае­мые марксисты-ленинцы с какой-то необъяснимо личной неприязнью, чуть ли не с ненавистью, обвиняли убежденного, страстного маркси­ста Ильенкова в измене марксизму, в гегельянщине, платонизме и вообще во всех ревизионистских преступлениях.

Когда я вспоминаю то время и тех людей, то просто не могу не почувствовать правду Мастера, открывшего для себя и для нас самую суть и природу их ярости. Помните?

"...Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я сме­ялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фаль­шивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим"32.

(Говоря об Эвальде, смело можно было бы строго по тексту про­должить исповедь Мастера: "А затем, представьте себе, наступила третья стадия— страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты...". Да, не могла и у моего героя не наступить третья стадия. Может быть, прежде всего он стал, как и Мастер, бояться именно темноты. Да и как не бояться ее — арестовывали—то ночью. Эвальд, как и Мастер, — не герой "без страха и упрека", но и тогда он остался самим собой, то есть прежде всего — философом).

Ярость тех защитников марксизма-ленинизма от школы Ильен­кова явно была той же, вот уж поистине трусливой, природы. Как и подобные им персонажи великого романа Михаила Александровича Булгакова — поэты, критики, работники редакций и т.п. сталинские инженеры человеческих душ, наши коллеги — партийные философы того времени, воспринимали работы Ильенкова личностно болезненно. Да, точно так же, как и другие "герои" Булгакова, но уже из "Записок покойника" — все эти Ликоспастовы, Агапёновы и... тогда даже по­думать   было страшно —  Бондаревские34. Это их нутряной голос: ...Да откуда он взялся?.. Да я ж его и открыл...  Тот самый... Жуткий тип... Бьешься... бьешься... как рыба об лед...  Обидно/'"

Что же это получается, в самом-то деле: они написали "Хлеб", "Бруски", "Время — вперед!", "Кавалер Золотой Звезды" и т.п. эпо­хальные романы социалистического реализма (в нашем случае — они разгромили меныпевиствующих идеалистов, вейсманизм-морга­низм, кибернетику — публичную девку империализма, издали мил­лионными тиражами учебники по марксистско-ленинской фило­софии), а тут приходит какой-то серый пиджак... и на тебе — ро­ман, пьеса (в нашем случае — статьи и книги о диалектике рефлексивного мышления)... Да такие, что... А какие, позвольте спросить, —  вдруг явно талантливые?

— Да, именно такие, и это было слишком явно...

Только ведь для "критиков" дело было и есть не только и даже не столько в том, что Мастеру, Максудову или Эвальду Ильенкову, или Мерабу Мамардашвили благодаря их таланту могла светить прижиз­ненная слава, способная затмить их великую славу, самой партией про­возглашенную... Но они же, все эти латунские и ликоспастовы, сами и первые прекрасно понимали, что именно старателям высокой куль­туры духа тогда ничего не светило, кроме партийного же осуждения, а тем самым — и всенародного проклятия... Как Анне Ахматовой и Михаилу Зощенко, Сергею Прокофьеву и Борису Пастернаку, и все другим большим и малым, но Мастерам. И как же было тут им не выс­кочить вперед всех со своим личным и профессиональным долгом пе­ред партией и народом— со своим литературным, музыкальным, фи­лософским и т.п. обличительным и разгромным пафосом, когда где-то на самом дне души болит как суррогат совести их личная и профессиональная самооценка: нет, так, как этот серый пиджак, я не могу, и никогда не сумею, хоть убейте меня...

Вы скажете: сальеризм? Пусть будет так — так даже красиво... Ведь и пушкинский Сальери в актуальном осознании себя искренне был убежден в своей гениальности, позволившей именно ему творить всем понятную, потому и дорогую всем гармонию высоких чувств, звуча­щих в его музыке и в музыке других композиторов. А нездешний, сверхчеловеческий гений Моцарта уже тем самым вреден и опасен.

Но и Сальери у Пушкина в недоступной осознанию глубине души, уколотой словами его друга, обрекаемого им на смерть (слова­ми, в которых была явлена миру простая, как все гениальное, истина: гений и злодейство — две вещи несовместные), испытывал неукроти­мую зависть... нет, не к удачливости своего друга и даже не к музыке, творимой им, а именно к какой-то особой, из круга признанных творцов выделяющей его... избранности. Избранности истинного талан­та, который есть не что иное, как безоглядная и трудная верность своему увлечению музыкой, как у других, подобных ему, — поэзией, философией, математикой... Верность, которую нельзя смутить ни­какими жизненными благами и прижизненной славой и вообще — ничем. Та самая верность, что требует полной самоотдачи и превра­щения всего себя в рабочий орган саморазвития объективного духа — культурной совести народа36. Говоря попросту, это — верность себе, увлеченному своим делом настолько, что, не говоря снова о привиле­гиях и прочих соблазнах, даже угроза ареста и самой смерти, не мо­жет победить силы этого увлечения.

Вот тут-то меня и одернут даже те мои коллеги, которые и сами знают высокую цену истинно философской мысли в годы партийно­го единомыслия: "Не слишком ли увлёкся, дорогой товарищ? Моцарт, Булгаков... Ильенков — все в одном ряду... Можно, конечно, так лю­бить человека и память о нем, чтобы в себе и для себя особо выделять его среди других его современников и коллег. Но ведь и самому со­весть знать надо, не только других в бессовестности упрекать. Ильен­ков — один из наших философов (пусть и не очень многих), но и не единственный, достойный ярко представить поколение шестидесят­ников. Поминаешь ты и Мераба, и Володю Смирнова, вспомни Вла­димира Соломоновича Библера и других — живых, слава богу — страс­тотерпцев философской культуры мышления из того же окаянного по­коления (не будем подсказывать — сам знаешь кто есть кто). Ведь о каждом из них можно сказать и то и так же, что и как ты говоришь лишь о своем Эвальде".

"Я помню всех, — придется мне ответить. — Только ведь сей­час я не просто об избранных Богом вел речь. И не о ранжировании их по таланту и "вкладу" в философию и культуру. Важно мне вы­яснить — что такое школа в философии, и есть или была ли такая школа у того, кому мы посвятили эту книгу? И Моцарт, Булгаков и герои его — Мастер, Максудов (вспомнить бы еще и Мольера!) — понадобились мне не для отождествления с ними Ильенкова к его вящей славе. Ибо, может быть, они, отличаясь многим, в одном только и схожи — в победной одержимости своим делом при общей им слабости перед миром власти, перед бессовестностью, если не прямой подлостью, не только бездарных, но и безусловно талант­ливых, но с нею спаянных "критиков". Но я отделяю от них тех, кто просто не нашел в себе нравственной силы безоглядностью труда своего устоять перед этим миром, умеющим окружать полу-сдавшихся прежде всего показной   защищенностью,  а там и почетом и относительным  комфортом.   Полусдавшихся как раз —  подавляю­щее большинство. И частично оно состоит...   из нас.

И я не выделяю себя из этого, к счастью, не Замятине кого МЫ, радуясь уже тому, что мы — не завистники— и это точно. Издеваясь прежде всего над собой, посочувствую своему герою: да и чему тут завидовать — постоянному напряжению издерганной души, частым срывам в поистине максудовскую неврастению или сапожному ножу, в конце  концов перерезавшему горло?..

Но кто его знает! Может быть, и стоит позавидовать. А если не завидовать, но и дальше говорить об Ильенкове в том же ключе, то ведь он — репрессирован не был, престижную премию Чернышев­ского получил во время оно, работал в академическом институте всю оставшуюся ему после изгнания из университета жизнь, печатал­ся, несмотря на никогда не стихавшую злую травлю, за все за это был беззаветно любим молодыми и ершистыми... В общем — ни­чего особенного в его биографии не было... Он же — один из нас, из не совсем смирившихся и честно делавших свое дело, не пре­тендуя на звания и должности...

Нет уж, увольте! Увольте меня от пусть даже подсознательного, но самообмана — от сокрытия самой сути дела: он ведь был... не про­сто талантлив! Он обладал особой избранностью недюжинного талан­та, которую порождает и пестует в талантливом человеке редкая сре­ди нас безоглядная увлеченность мыслью творящей, творящими чув­ствами великих Мастеров, а потому — и увлеченность текущим им вслед непрерывным потоком уже своих и мыслей и чувств. Поэтому он, как и ему подобные, не создавал школы, не учил философии, не писал по философии положенных по статусу и должности статей и книг— он просто был и жил  философом".

Так отвечу я тем, кто, разделяя мое восхищение талантом, уп­рекнет меня в неоправданном выделении Ильенкова из ряда фило­софов-одиночек, так же как и он оставшихся верными философии и себе, а не идеологии. Но уверен, иные (а их не мало и по сей день) тут же и страшно рассердятся на меня, но уже за другое — как раз за идеологию: Это Ильенков-то не был верен идеологии?! Только тогдашняя дура-власть не смогла понять, что он-то и был ее идео­логом! Ей бы догадаться и вместо митиных и Константиновых" именно его на щит поднять, триумфатором сделать, тогда, может быть, и продержалась она на двадцать-тридцать лет дольше. Что тогда защищал Ильенков, и, признаться, страстно и талантливо защищал? Против чего и против кого он именно по-большевистски боролся? Против Эрнста Маха и Карла Поппера,  против Александра Богданова (А.А.Малиновского), и Александра Зиновьева, про­тив, как ты и сегодня говоришь, позитивистов и логиков, а факти­чески против всех тех, кто науку ставил выше диктатуры пролета­риата и  вообще  всякой насильственной политики.

Он верил Марксу не только в том, что человек — природное существо, производящее себя во всех своих духовных и физических ипостасях. Он оставался верен и марксизму—ленинизму, верен даже в том, что именно большевики под руководством Ленина должны были взять власть, в том, что так или иначе, но коммунизм побе­дит, и вообще чуть ли не во все подобные идеологические утопии и мифы. Но прав оказался не он, а Карл Поппер с его научным виде­нием задач философии, с страстной ненавистью ко всем и всяким социальным утопиям. Прав оказался А.А.Богданов — создатель текстологии, чуть ли не на полвека гениально предвосхитившей теорию управления  и кибернетику".

Вот им, так построившим свою отповедь мне, ильенковцу (не забудьте: и платонику, и кантианцу, и гегельянцу, и...), я отвечу со­всем уже кратко: "Это вы, друзья мои, явно перестарались, убаю­кивая совесть свою расхожими побасенками! Правда, среди нас, единомышленников в нарочито небрежном отношении к филосо­фу, есть и те, кто и сам всегда и честно науку ставил выше филосо­фии, однако есть и те (их большинство!), кто только недавно пере­стал цитировать к месту и не к месту доклады генеральных секре­тарей, кто тогда не мог понять (а первые просто забыли), что в своем далеком по времени от нас интервью сотруднику журнала "Вопро­сы философии" именно Эвальд, как никто тогда ни из нас, ни тем более из вас, так смело и четко не определил суть так называемой административно-командной системы государственного владения и распоряжения землей страны и всем тем, что в ней и на ней ле­жит, стоит и движется. Было это задолго до перестройки33... Но главное — вы же и тогда, и сейчас, если и читали Ильенкова, то будучи заранее уверены в том, что под горячими лучами великой научно-технической революции давно скукожились и обратились в прах и сами ге гели -Марксы, и те, кто никак не может увидеть но­вый мир не их глазами. И немало среди вас тех, кто и по сей день судит о нем по слухам и молве, так настойчиво в свое время рас­пространявшимся   ответственными  партийными  философами".

Так сгоряча ответил бы я рядящим Эвальда в идеологи. Но, повторяю, одним миром нельзя помазать всех тех, кто разглядел в текстах Ильенкова прежде всего (если не только...) его коммунис­тический  идеал. Нет, не только Ильенков, многие творцы культуры и у нас, и на Западе, с неоправдавшейся надеждой именно в стихийно-революци­онных бурях XIX-го и XX-го веков (особенно — в российской рево­люции!) старались разглядеть обмиршление романтической и гуманис­тической философии. Один мой друг, может быть, теперь последний, самый близкий, 80-летний английский профессор, недавно еще в Кильском университете заведовавший кафедрой русской культуры, как редко кто из нас ее знающий и безмерно любящий — Евгений Ламперт (между прочим — в свое время, еще совсем молодым он в Пари­же душевно сблизился с НА.Бердяевым, и его воспоминания о на­шем изгнаннике опубликованы в прошлом году в журнале ''Философ­ские исследования", 1995, № 4), постоянно — и особенно часто в последние шесть лет — пишет мне из Лондона горькие письма: как же могло случиться, что Россия предала сегодня надежду всех мысля­щих людей Земли — свою великую антибуржуазную революцию?! — Так пишет он, никогда не бывший марксистом, во всех советских эн­циклопедиях упоминаемый как антикоммунист и антисоветчик. И вот его credo сегодня: "Западная цивилизация!" Нет ничего ее пошлее и мелочнее, нет ничего опаснее для заблудившегося человечества. Это пятисотлетнее царство духовно глухих и слепых, ограниченных, без­мерно эгоистичных, лишь сегодняшним днем живущих буржуа. На их потребительских иллюзиях, как на опаре, созрело и взошло ми­ровосприятие бесформенной, как тесто колышущейся, необъятной, постоянно вспучивающейся и опадающей новой человеческой общ­ности — массы, этой питательной среды господствующего сегодня среднего класса. Да, ваша революция, как и всякая революция, пожи­рала своих детей. Да, постреволюционный период был беременей ази­атской деспотией — диктатурой вождя одурачивших себя масс. И, увы, разрешился ею. Сталинизм и фашизм на этом закономерном ее исхо­де росли и набирали силу. Но слишком глубоки были духовные осно­вы у европейского коммунизма, сохранившие себя даже в пострево­люционном общинном социализме Сталина, и слишком явными в своем человеконенавистничестве были основы фашизма Гитлера, что­бы сегодня, с легкой душой отождествив фашизм и коммунизм, от­дать Россию западной цивилизации. Побойтесь Бога, что вы там у себя делаете вместе с вашим   царем Борисом]".

 

 Быть идеологом — это значит: не стараясь понять, просто как о неизбежном говорить и писать о том, что есть, о том, что видишь. А видеть приходится гибельную неразрешимость всех проблем общей трагедии человечества, до восторженного умопомрачения загипноти зированного небывало богатыми веищыми плодами той самой научно-технической революции и как будто по украинской пословице — не теряйте, кума, силы, опускайтеся на дно, — обреченно захлебыва ющегося в крови терроризма, ставшего массовым, в крови несконча емых больших и малых войн, при этом равнодушно взирающего на свое родное подавляющее большинство — большинство голодных, ни щих, больных, умирающих — раздавленных техногенной цивилиза цией так называемых развитых стран. И ожесточенно спорить с дру гими идеологами, по иному, но столь же без понимания историчес кой сути происходящего, объясняющих события... события... события... в громких, на страсть и смысл лишь претендующих сло вах...   словах...  словах...




И меня беспокоит, что равнозначной сменой догматической иде ологии исторического материализма, прекрасно обходившегося и без материализма, и без истории, набирает силу и как огонь по сухостою распространяется новая "все объясняющая", хотя и не столь, как ис тмат, однозначная и монолитная, напротив, разношерстная, пестрая, но в одном равная и ему, и всем своим разновидностям, идеология исторических параллелей и старых предрассудков вроде контроверзы Запад-Восток, евроазиизм, особый путь России, почвенники, славяно филы и западники, особая, другим конфессиям не свойственная ду ховность православия... Эти и подобные им категории, завладев ума ми идеологов, разыскиваются ими в истории, перекраивают в нужном ракурсе картину современности. Они, эти умами владеющие катего рии, воистину стали субъектами исторического процесса, а страсти, надежды, потребности и мотивы к действию разных социальных групп и индивидов — послушными марионетками. Чем же вам, господа, не угодил истмат? И его субъекты-категории не хуже нынешних служи ли вам и власти.

Ну да Бог с ним — с тем, что подчас те же теоретики, кто десяти летиями забавлялись сличением словесных категорий: способ произ­водства, общественно—экономическая формация, базис и надстройка и т.п., теперь ввели в "научный" обиход иные, но столь же далекие от реально—исторических форм бытия и теоретического его осмысле ния. Иное, на мой взгляд, показательно и существенно важно: идео логия особости российской молодой, на полтысячи лет опоздавшей так называемой буржуазной демократии, не поспевающей за стихией всех трагических, социально-конфликтных переделов собственнос ти, никому — ни "демократам", ни "партократам", ни "новым рус ским", ни "коммунистам" (я не говорю о тех, кто слышит лишь себя истошно орущим на митингах и видит лишь возбужденные безумству ющие толпы) — не позволяет разглядеть в коловращении событий тех групповых субъектов социальной активности, которые  сегодня прак тически делают историю России.

И делают ее как раз под шум и гам бурных словесных столкнове ний идеологий, разных по символам веры, но единых по своей отре­шенности от их практических действий. Любая политика, оглушен ная своей и чужой идеологией, открывает путь стихийному, неуправ­ляемому процессу. И остается утешать себя Марксовым: История — старый крот и роет основательно, правда, забывая о том, что сегодня не XIX век, и вся основательность слепого крота истории в XX веке — лишь в подрыве самого ее основания.

Правда, Карл Поппер отрицал исторический смысл слова "ос нование", считая это слово основанием всех социальных утопий. И вслед за ним, но совсем по-своему, еще совсем недавно Александр Зиновьев заявлял, что беда марксистов (Ильенкова — в том числе) в том, что они к истории не применили научных методов расчленения и обобщения социальной реальности, такой же объективно здесь и теперь сущей и вещественной, как предмет физики или биологии... И тогда же — он, с присущей ему скромностью, сообщал научной об щественности, что именно им была создана научная объективная со циология, использующая методы настоящей науки, а не методы диа лектики и прочих философских спекуляций. И выводами поделился: Запад загнивает, коммунизм — неизбежный и для Запада катастро фический результат данного процесса, человечество вынуждено бу дет пройти через этот атрибутивный коммунизму кровавый кошмар — ничего не поделаешь...

Но пока он всеми своими научными методами исследовал налич ную социальную реальность 70—80-х годов, что-то, видимо, случи­лось у нее внутри и сложилась совсем иная наличная реальность... И теперь, видимо, в результате изучения ее новой наличности — на этом особенно настаивал наш логик в социологии: "социолог не может иметь дело с тем, чего еще или уже нет", — не философия истории Маркса, а научная социология А.Зиновьева открыла человечеству но вые горизонты, о которых он и поведал Родине, побывав у нее в гос тях как раз перед выборами Президента.

Поздравляю вас, оказывается, что коммунизм — не беда и кош мар, а всеобщее светлое будущее... Буржуазный мир, создав машин­ную цивилизацию и агрессивные империи зла, — враг человечества номер один. Человечество стоит на грани вымирания. Экологичес кие, социальные, экономические катастрофы сотрясают мир. И толь ко наши родные патриоты-коммунисты (лишь бы им удалось сохра нить верность  30—50-м годам и остановить разгул частнособственнических инстинктов) могут спасти Россию, а вместе с ней и весь мир, поскольку именно Россия (которую, как видно, даже научным умом не понять и общим логическим аршином не измерить) — единствен ный гарант победы над гнилой буржуазной цивилизацией.

Вот к подобным научным спекуляциям так и не смог привык нуть Эвальд Васильевич. Именно их он называл неизбежным резуль татом эмпиристской методологии современного позитивизма.

Сложнее и далеко не так явно обстоит и сегодня дело с той логи кой науки, что неслучайно заставила нас переименовать классичес­кую гносеологию (ту самую, которая есть и логика, и онтология, и диалектика как рефлексивно осознающая себя история не только на­уки, но именно всеобщих форм человеческого бытия) в модернистс кую эпистемологию — логику научного знания. Знания, замкнутого в себе и существующего для себя и практического использования в тех нике, индустрии, в промышленности, а со временем — ив политике, в управлении (А.Богданов!), в хозяйственной деятельности. Естествен но, что эпистемологи и логики науки в своем победном торжестве над диалектикой собственно философского мышления всей душой своей не могут принять Ильенкова. Его личному авторитету в прошлом и они отдадут должное, постараясь показать вежливо и достойно, что Иль енков — типичное дитя тяжелых времен, что он шестидесятник, а потому уже — и провозвестник перестройки, и, увы, марксист со все ми вытекающими сегодня роковыми для его памяти ограничениями его философии.

Оставляя споры в стороне (да и не люблю я их!), признаюсь про сто, что для меня и, как я надеюсь, еще для кого-то, ясна неизбеж ность осознания философами целостности и глубины до сих пор не осмысленных в полной мере его открытий: его концепции всегда ре­ального идеального, его видения классики как духовного творчества, проникающего в самую суть идеального — его философски осмыслен ного Космоса. Как торжество позитивной науки нисколько не умаляет для меня правоты его философской оценки лишь сугубо позитивистс ких трудов Богданова,  Поппера и Зиновьева среднего возраста).

Вот ведь и совсем недавно, в начале прошлого года уже дру гой, но не менее известный наш философ в журнале, почти цели ком отданном памяти Карла Поппера, с достоинством, без крутых определений (на которые порой Ильенков был щедр) убедитель нейшим образом доказывал и, на мой взгляд, блестяще доказал одну лишь мысль: Поппер — выдающийся ученый XX века, умнейший человек, этот век собой украсивший, но... не философ. А уж об ав торе данной статьи никто  и  никогда не  скажет: он был хоть  и   не признанным властью, но ее идеологом!  Видно, не в идеологических и даже  не   в околофилософских спорах все дело,  когда речь  идет о яркой,   неповторимой   индивидуальности...

*  *  *

Помню фотографию: на фоне Бранденбургских ворот в Берлине сидит на башне танка молодой майор с орденом Отечественной вой ны на гимнастерке... Очки утонули в темной, густой и чуть волнистой шевелюре... Он, должно быть, добро улыбнулся только что — улыбка, тронув губы, еще чуть заметна на его худом лице... Это май 1945 года... Это — Эвальд Ильенков. Тогда, в победном мае, задумывалась им "Космология духа"... А дальше — вся жизнь в непрерывном, серьез ном, глубоко личностном единомыслии с Философами: с Аристоте лем, Спинозой, Кантом, Фихте, Шеллингом, Гегелем, Марксом... С теми, кто были и жили философами раньше и позже названных. И как бы вы ни относились к созданной им его философии, что бы ни зас тавляло вас прежде всего не соглашаться с ним и противопоставлять ему другие имена, другие философские миры (а тем самым и прежде всего — свои собственные), в одном вы ему не сможете отказать: он — сразу и на всю свою жизнь заявил себя всей своей яркой индивиду­альностью именно как философ. Он и не был никем другим. Отсюда и его избранность.

Именно она, как только Эвальд появился в философии, привлек ла к нему и ко всем его работам всех нетривиально и не догматически мыслящих. Именно она превращала общение с ним в школу фило софской мысли. И именно потому его как никого другого в то время, да и до самой кончины его дикой, ждали в Алма-Ате, в Тбилиси, в Ростове-на-Дону, в Риге, во всех других культурных центрах страны. Ждали, встречали, окружали человеческим теплом, провожали тол пой... Сколь многих увлек он философией — этой особой культурой рефлексивного духа, обаянием своей   философской  индивидуальности!

Все мы знаем школы Г.П.Щедровицкого, В.С.Библера, М.Б.Ту ровского... У них есть по крайней мере два, а то и три поколения уче­ников. Тех, кто прошел именно школу семинаров, руководимых ими и их последователями. И в этом случае каждый Учитель — яркая ин дивидуальность, навсегда заворожившая учеников. Вы легко назове те и тех, кто вел и ведет эти школы до сих пор. Я же скажу лишь об учениках Марка Туровского, имеющих теперь и своих, и уж не очень-то молодых, учеников, чуть ли не слепо преданных каждому слову... Марка. Это — слишком рано ушедший из жизни Вячеслав Сильвест ров,  это — Лион Черняк,  ныне профессор  Гарвардского университета. Был я дома у него в Бостоне и много часов говорили мы о трудах и идеях его учителя, о ближайшем его друге Славе, вспоминали и всех туровчан, живых, продуктивно работающих. Но я сегодня что-то не знаю никого, кто вел бы постоянные семинары по-Ильенкову. Впро чем, вру... Один мне известен. Это, правда, кафедральный семинар, но именно семинар по-Ильенкову, и ведет его ученик Эвальда, его быв ший аспирант — профессор Геннадий Лобастов.

Но типичнее иная ситуация... Помню, защищал Геннадий Ва сильевич Лобастов докторскую свою диссертацию в Алма-Ате... Одним из его оппонентов был ваш покорный слуга. Набросился я на него, спорю с ним довольно жестко, а почти все члены Ученого совета Отделения философии и истории Казахстанской академии наук — со мной. Веселая защита получилась! Голосование — дружное: все "за" (диссертанта), тем самым все "против" (меня). Но спор тот был спором славян между собою, и за праздничным столом академики и профессора (большинство, естественно, — казахи, но, конечно же, были и русские, и грузин, и татарин — в общем, ин­тернационал) весь вечер вспоминали Москву, Институт философии, где многие из присутствовавших учились у Ильенкова, поднимали тост за тостом в память ему... Чем же не школа Ильенкова! Между народная,  можно  сказать,  школа...

Есть два способа трансляции новым поколениям культуры и на копленных человечеством знаний, умений и навыков. Один, а имен но тот, что кажется многим даже единственным, — это целесообраз но организованная встреча представителей разных поколений в со­циально оформленном, традицией или правом закрепленном институте, цель и задача которого — обучить и тем воспитать тех, кто временем признан стать субъектом социальных форм человеческой жизни. Даже домашняя школа обучения и воспитания детей может оказаться и часто оказывается социальным институтом, если учителя и воспитатели стараются скрыть свою индивидуальность под маской личной учености или чужого, но признанного, авторитета: учителя — как у господ Скотининых, воспитатели — специально обученные гу вернеры и гувернантки, а иногда, что тоже не редко, — сами родите ли учат и воспитывают своих детей сурово и строго по той или иной дидактической системе.

Другой способ трансляции культуры — личностный. В этом слу чае лично и креативно активны и учителя, и ученики. Вообще гово ря, культура только так и транслируется. Иначе молодые люди могут стать знающими, что-то умеющими, но... не культурными взрослы ми людьми. И в свою очередь никого из новых молодых к культуре не приобщат. Даже в институциональных школах культура побеждает технологию передачи знаний, умений и навыков тогда и только тог да, когда учитель или ученик, или оба, с вдруг возникшей человечес кой симпатией идя навстречу друг другу, всей душой погружаются в лично им интересное и нужное пространство того или иного предме та духовного творчества. И на семинарах ученого господствуют пер вый или второй способ общения поколений.

Это я и старался показать на примере школы Эвалъда Ильенкова. Настоящая школа культуры всегда инициирована уникальной инди видуальностью Учителя. Его внутренней избранностью быть живым и страстным творцом в деле своем.

Так есть ли, снова спрашиваю я, есть ли у нас школы Мастера (Булгакова), Ахматовой, Маяковского, Пастернака, Цветаевой, Прокофьева?.. Есть ли школы Г.Г.Шпета, П.А.Флоренского, А.Ф.Лосева,   М.М.Бахтина?..

Есть, есть и еще раз есть! Ибо все названные и все не назван ные мастера духовного творчества всегда личностно уникальны — неповторимы даже для тех, кто с радостью сотворчества следует со зданному ими канону. Я убежден в том, что уже потому (а может быть — и только потому!) сами мастера никого специально и це ленаправленно не учили и не учат, например, как делать стихи... и музыку... и философию42. Как делать что-то талантливо и продук тивно — этому нельзя научить ни в какой школе, кроме школы соб­ственного труда, вдохновленного творчеством Мастеров. Значит, их школа — это и школа Ильенкова. Это школа аффективного со­переживания острых нерешенных проблем в общем предметном поле  высокой духовной и духовно-практической культуры.

Profile

mochilero
mochilero

Latest Month

Август 2012
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031