?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

 А Ильенков спорил, доказывая интерсубъективную реальность идеального, в корне меняющую и даже снимающую (в смысле aufheben) онтологические противоречия так называемой "первичное -ти - вторично с ти" сознания, — доказывая, конечно же, не "разносчи­кам", а тем, кто, хотя и попал под влияние их научного имиджа, пре­зрев по невезению своему философию как нечто не научное, но в принципе еще способен увлечься и Декартом, и Спинозой, и Фихте, и Гегелем, и Витгенштейном... тем же Выготским например, прочи­тав их и прочитанное   сам обдумав. Ему это удавалось: его слово затягивало многих в мир философской классики, старой и современной. После, нередко, они и с ним спорили, и убеждали его... Можете пове­рить мне: Ильенков очень даже умел слушать чужую философскую речь и, обдумывая, принимать серьезные и толковые возражения.




Снова вспоминаю, как в последнюю свою осень он, усадив меня, как всегда в свое рабочее кресло, сам примостившись на его подло­котник (в подобных случаях — обычная его позиция, что и подтвер­дят многие), заставил читать написанные летом фрагменты рукопи­си будущей книги, а — на закуску — последние, свежие, утренние листки... Это были неотредактированные еще главы книги о диалек­тике Ленина и метафизике современных наследников махизма. Я читал, он бежал глазами по следу моего взгляда28... Но вот, отложив ру­копись, я стал упрекать его за чрезмерную резкость выражений ("в умении ругаться ты самого Ильича перещеголял..."), за односторон­нее, как мне показалось, истолкование фантастических повестей А.А.Богданова (Малиновского).

Последнее он категорически отверг: "Разве ты не видишь, что рас­чет Богданова на надсоциальную, надобщественную суть технократи­ческого управления обществом от имени науки — опасная антиутопия, но именно она у нас воплотилась в жизнь, прикрывая, как и положено, неограниченную власть того класса или слоя партбюрократии, который себя огосударствил в качестве тотального собственника и субъекта влас­ти! Его частным интересами подчинено все в нашей жизни и лишь в во­ображении объединено мифом власти народной.

В действительности — это власть отнюдь не народа (что уже и само по себе — круглый квадрат), но и не технократов, хотя вся ма­шина государства — уродливое воплощение именно их мечты о ра­зумной машине, об искусственном интеллекте, мудро управляющим всем хозяйством и всеми нами в качестве еще одного безликого вож­дя! Романы Богданова — "Красная звезда" и "Инженер Менни", — утопия, осуществленная нами и у нас в стране. Утопия, способная еще лет сто поддерживать деспотизм и произвол субъектов власти госу­дарства—собственника и освящать сие мифом научно обоснованных, но ни разу не выполненных пятилетних планов и прочих "проектов века", всеми их клятвами о том, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме — нами же, кандидатами и докторами "научной иде­ологии", тут же "научно" подтвержденными, всем лживым и пустым, а потому и наиболее громко звучащим пафосом всенародного един­ства в строительстве коммунизма!"29

Ну вот. Получилось еще одно, зато "самое последнее", личное воспоминание. Для цели моей,  возможно,  и   не лишнее,  но прямое ее обсуждение опять отодвинувшее. Только ведь о друзьях, ушед­ших от нас навсегда, вспоминается хорошее и только хорошее. Тем более мне об Эвальде хорошего хочется сказать как можно больше и как можно  подробнее...

Но и при его жизни, и после — всякое говорили, да и сегодня говорят. Например, что он не был храбрым, что просто панически боялся репрессий, что поэтому не всегда писал то, что думал... И что именно поэтому лепил из нефилософа Ленина великого диа­лектика... Страх, несомненно, был и у него. И при его обострен­ной впечатлительности, видимо, не малый. Но не тот храбр, кто ничего не боится, а тот, кто и боясь, делает и говорит лишь то, что подсказывает ему совесть. Так вот это о нем на научном семинаре Института философии, посвященном его памяти (такие семинары до сего февраля в день его рождения проводились у нас ежегодно), один из старейших сотрудников института воскликнул: "Говорят иные, что Эвальд не был храбр. Только вот что получается: сколько я себя здесь помню, с этой трибуны в самые трудные времена толь­ко Эвальд говорил всегда то, что думал, да и писал он всегда лишь то, что думал, чем бы это ему ни грозило".

Должно быть, "только Эвальд" — это сильно сказано. С не мень­шим основанием я могу то же самое сказать и о Владимире Александ­ровиче Смирнове — выдающемся логике и философе, стоявшем на иных позициях, радикально отличных от Ильенковских, что не меша­ло им дружить и уважать друг друга. Ведь оба не были трусами, не были прохиндеями, терпеть не могли таких, ибо сами работали не на долж­ность, не на ученые степени, а на совесть свою. А это значит — рабо­тали взахлеб, со всей страстью мысли своей, потому и продуктивно. И, наверное, не только Эвальд и Володя писали и говорили по делу своему то, что думали, хотя, конечно же, не все и не всегда говорили. Промолчать иной раз было важнее именно для дела.

Ильенков писал и говорил только искренне. Искренне порой и "пересаливал" в спорах с уничижающими философию. Искренне не соглашался и со своими единомышленниками (хотя это еще большой вопрос: могут ли быть у философа единомышленники-философы?). Особенно тогда, когда они, как ему казалось, теряли верные ориен­тиры на диалектику мышления и ее продуктивный историзм. И был он однолюб, упрямо работал над проблемой творческого воображе­ния как истинно человеческой — сущностно человеческой! — основы всех прочих субъективных сил души, а тем самым и всего осознанного бытия людей — всего реального процесса их жизни. Он и всего себя без остатка посвятил истории всеобщих способов рефлексии людей на их изначальную, принципиальную общность и ее исторические формы. Или, что то же самое, — Логике (непременно с большой бук­вы!) мышления, творящего культуру. Ибо только творящее культуру мышление поверяет себя историей (и логикой) всеобщих рефлексив­ных способов и средств, с помощью которых люди воспроизводят формы своей человеческой общности, в том числе и как собственные, его, мышления,   категории.

В общем обзоре его трудов и взглядов в данном случае мне нет нужды. Да и в любом случае полезнее перечитывать самого автора — книгу за книгой, статью за статьей... И перечитывать именно теперь, когда в туманную глубину ушедшего времени ушли и наши старые нервные споры, когда на поверхности философских штудий иные сюжеты, иные способы и методы их осмысления и репрезентации. Перечитайте непредвзято Ильенкова, коллеги, вдруг и вам покажет­ся, что к нашим сегодняшним проблемам, к их истинно философс­кому пониманию ведут те пути-дорожки, которые прокладывал в свое время и Эвальд Васильевич Ильенков!

Но — к делу. Что же собой представляет школа Ильенкова? В да­лекие 50-е и 60-е годы первой для нас школой свободной философской мысли было и личное общение с ним, и знакомство с его "Диалекти­кой абстрактного и конкретного в "Капитале" Маркса", с его статья­ми в так называемых коллективных монографиях и сборниках по диа­лектике. А началось все с обсуждения (и осуждения) на нашем фа­культете, а затем и почти всем монолитным философским сообществом, знаменитых в то время "Тезисов", по провокационной просьбе ответственных работников факультета написанных им и его другом Валентином Коровиковым. Две-три странички машинопис­ного текста сразу же стали основанием для обвинения авторов в... гносеологизме. Чёрт его знает, что это такое! Но любой ярлык, в трусливом ажиотаже правоверия навешиваемый дураками на умного, именно ду­раков делал незаметными, более того — единственно социально-воз­можными в своей всех убеждающей   нормальности.

Можно сказать, что увенчались успехом первые же попытки вы­дать именно за школу некую "систему взглядов и убеждений" самого Ильенкова и немногих, тогда открыто примкнувших к нему, к тому же "отредактированную" и обструганную до примитивной философской пошлости. И именно потому, что гносеологизм стал школой, шума по­лучилось много. Прошел этот шум и по кафедрам философии вузов, где тогда не мало было совсем еще свежих "философов", преподавав­ших историю ВКП(б) до выделения этих кафедр из общих кафедр марксизма-ленинизма и особо специализировавшихся на   четвертой главе ее "Краткого курса" (см. выше). Большевистская критика всех и всяческих уклонов была у них в крови, и на партийных собраниях они всегда были первыми и самыми яростными, расправы требую­щими хулителями любого проявления   ревизионизма31.

Но и потом, еще лет двадцать, то там, то здесь возникали отго­лоски этого шума: "Ильенков, ильенковцы... как же! Знаем!" Долой!" В Институте философии прямо ему в лицо, а заочно — на философс­ком факультете МГУ, на вузовских кафедрах философии, несгибае­мые марксисты-ленинцы с какой-то необъяснимо личной неприязнью, чуть ли не с ненавистью, обвиняли убежденного, страстного маркси­ста Ильенкова в измене марксизму, в гегельянщине, платонизме и вообще во всех ревизионистских преступлениях.

Когда я вспоминаю то время и тех людей, то просто не могу не почувствовать правду Мастера, открывшего для себя и для нас самую суть и природу их ярости. Помните?

"...Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я сме­ялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фаль­шивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим"32.

(Говоря об Эвальде, смело можно было бы строго по тексту про­должить исповедь Мастера: "А затем, представьте себе, наступила третья стадия— страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты...". Да, не могла и у моего героя не наступить третья стадия. Может быть, прежде всего он стал, как и Мастер, бояться именно темноты. Да и как не бояться ее — арестовывали—то ночью. Эвальд, как и Мастер, — не герой "без страха и упрека", но и тогда он остался самим собой, то есть прежде всего — философом).

Ярость тех защитников марксизма-ленинизма от школы Ильен­кова явно была той же, вот уж поистине трусливой, природы. Как и подобные им персонажи великого романа Михаила Александровича Булгакова — поэты, критики, работники редакций и т.п. сталинские инженеры человеческих душ, наши коллеги — партийные философы того времени, воспринимали работы Ильенкова личностно болезненно. Да, точно так же, как и другие "герои" Булгакова, но уже из "Записок покойника" — все эти Ликоспастовы, Агапёновы и... тогда даже по­думать   было страшно —  Бондаревские34. Это их нутряной голос: ...Да откуда он взялся?.. Да я ж его и открыл...  Тот самый... Жуткий тип... Бьешься... бьешься... как рыба об лед...  Обидно/'"

Что же это получается, в самом-то деле: они написали "Хлеб", "Бруски", "Время — вперед!", "Кавалер Золотой Звезды" и т.п. эпо­хальные романы социалистического реализма (в нашем случае — они разгромили меныпевиствующих идеалистов, вейсманизм-морга­низм, кибернетику — публичную девку империализма, издали мил­лионными тиражами учебники по марксистско-ленинской фило­софии), а тут приходит какой-то серый пиджак... и на тебе — ро­ман, пьеса (в нашем случае — статьи и книги о диалектике рефлексивного мышления)... Да такие, что... А какие, позвольте спросить, —  вдруг явно талантливые?

— Да, именно такие, и это было слишком явно...

Только ведь для "критиков" дело было и есть не только и даже не столько в том, что Мастеру, Максудову или Эвальду Ильенкову, или Мерабу Мамардашвили благодаря их таланту могла светить прижиз­ненная слава, способная затмить их великую славу, самой партией про­возглашенную... Но они же, все эти латунские и ликоспастовы, сами и первые прекрасно понимали, что именно старателям высокой куль­туры духа тогда ничего не светило, кроме партийного же осуждения, а тем самым — и всенародного проклятия... Как Анне Ахматовой и Михаилу Зощенко, Сергею Прокофьеву и Борису Пастернаку, и все другим большим и малым, но Мастерам. И как же было тут им не выс­кочить вперед всех со своим личным и профессиональным долгом пе­ред партией и народом— со своим литературным, музыкальным, фи­лософским и т.п. обличительным и разгромным пафосом, когда где-то на самом дне души болит как суррогат совести их личная и профессиональная самооценка: нет, так, как этот серый пиджак, я не могу, и никогда не сумею, хоть убейте меня...

Вы скажете: сальеризм? Пусть будет так — так даже красиво... Ведь и пушкинский Сальери в актуальном осознании себя искренне был убежден в своей гениальности, позволившей именно ему творить всем понятную, потому и дорогую всем гармонию высоких чувств, звуча­щих в его музыке и в музыке других композиторов. А нездешний, сверхчеловеческий гений Моцарта уже тем самым вреден и опасен.

Но и Сальери у Пушкина в недоступной осознанию глубине души, уколотой словами его друга, обрекаемого им на смерть (слова­ми, в которых была явлена миру простая, как все гениальное, истина: гений и злодейство — две вещи несовместные), испытывал неукроти­мую зависть... нет, не к удачливости своего друга и даже не к музыке, творимой им, а именно к какой-то особой, из круга признанных творцов выделяющей его... избранности. Избранности истинного талан­та, который есть не что иное, как безоглядная и трудная верность своему увлечению музыкой, как у других, подобных ему, — поэзией, философией, математикой... Верность, которую нельзя смутить ни­какими жизненными благами и прижизненной славой и вообще — ничем. Та самая верность, что требует полной самоотдачи и превра­щения всего себя в рабочий орган саморазвития объективного духа — культурной совести народа36. Говоря попросту, это — верность себе, увлеченному своим делом настолько, что, не говоря снова о привиле­гиях и прочих соблазнах, даже угроза ареста и самой смерти, не мо­жет победить силы этого увлечения.

Вот тут-то меня и одернут даже те мои коллеги, которые и сами знают высокую цену истинно философской мысли в годы партийно­го единомыслия: "Не слишком ли увлёкся, дорогой товарищ? Моцарт, Булгаков... Ильенков — все в одном ряду... Можно, конечно, так лю­бить человека и память о нем, чтобы в себе и для себя особо выделять его среди других его современников и коллег. Но ведь и самому со­весть знать надо, не только других в бессовестности упрекать. Ильен­ков — один из наших философов (пусть и не очень многих), но и не единственный, достойный ярко представить поколение шестидесят­ников. Поминаешь ты и Мераба, и Володю Смирнова, вспомни Вла­димира Соломоновича Библера и других — живых, слава богу — страс­тотерпцев философской культуры мышления из того же окаянного по­коления (не будем подсказывать — сам знаешь кто есть кто). Ведь о каждом из них можно сказать и то и так же, что и как ты говоришь лишь о своем Эвальде".

"Я помню всех, — придется мне ответить. — Только ведь сей­час я не просто об избранных Богом вел речь. И не о ранжировании их по таланту и "вкладу" в философию и культуру. Важно мне вы­яснить — что такое школа в философии, и есть или была ли такая школа у того, кому мы посвятили эту книгу? И Моцарт, Булгаков и герои его — Мастер, Максудов (вспомнить бы еще и Мольера!) — понадобились мне не для отождествления с ними Ильенкова к его вящей славе. Ибо, может быть, они, отличаясь многим, в одном только и схожи — в победной одержимости своим делом при общей им слабости перед миром власти, перед бессовестностью, если не прямой подлостью, не только бездарных, но и безусловно талант­ливых, но с нею спаянных "критиков". Но я отделяю от них тех, кто просто не нашел в себе нравственной силы безоглядностью труда своего устоять перед этим миром, умеющим окружать полу-сдавшихся прежде всего показной   защищенностью,  а там и почетом и относительным  комфортом.   Полусдавшихся как раз —  подавляю­щее большинство. И частично оно состоит...   из нас.

И я не выделяю себя из этого, к счастью, не Замятине кого МЫ, радуясь уже тому, что мы — не завистники— и это точно. Издеваясь прежде всего над собой, посочувствую своему герою: да и чему тут завидовать — постоянному напряжению издерганной души, частым срывам в поистине максудовскую неврастению или сапожному ножу, в конце  концов перерезавшему горло?..

Но кто его знает! Может быть, и стоит позавидовать. А если не завидовать, но и дальше говорить об Ильенкове в том же ключе, то ведь он — репрессирован не был, престижную премию Чернышев­ского получил во время оно, работал в академическом институте всю оставшуюся ему после изгнания из университета жизнь, печатал­ся, несмотря на никогда не стихавшую злую травлю, за все за это был беззаветно любим молодыми и ершистыми... В общем — ни­чего особенного в его биографии не было... Он же — один из нас, из не совсем смирившихся и честно делавших свое дело, не пре­тендуя на звания и должности...

Нет уж, увольте! Увольте меня от пусть даже подсознательного, но самообмана — от сокрытия самой сути дела: он ведь был... не про­сто талантлив! Он обладал особой избранностью недюжинного талан­та, которую порождает и пестует в талантливом человеке редкая сре­ди нас безоглядная увлеченность мыслью творящей, творящими чув­ствами великих Мастеров, а потому — и увлеченность текущим им вслед непрерывным потоком уже своих и мыслей и чувств. Поэтому он, как и ему подобные, не создавал школы, не учил философии, не писал по философии положенных по статусу и должности статей и книг— он просто был и жил  философом".

Так отвечу я тем, кто, разделяя мое восхищение талантом, уп­рекнет меня в неоправданном выделении Ильенкова из ряда фило­софов-одиночек, так же как и он оставшихся верными философии и себе, а не идеологии. Но уверен, иные (а их не мало и по сей день) тут же и страшно рассердятся на меня, но уже за другое — как раз за идеологию: Это Ильенков-то не был верен идеологии?! Только тогдашняя дура-власть не смогла понять, что он-то и был ее идео­логом! Ей бы догадаться и вместо митиных и Константиновых" именно его на щит поднять, триумфатором сделать, тогда, может быть, и продержалась она на двадцать-тридцать лет дольше. Что тогда защищал Ильенков, и, признаться, страстно и талантливо защищал? Против чего и против кого он именно по-большевистски боролся? Против Эрнста Маха и Карла Поппера,  против Александра Богданова (А.А.Малиновского), и Александра Зиновьева, про­тив, как ты и сегодня говоришь, позитивистов и логиков, а факти­чески против всех тех, кто науку ставил выше диктатуры пролета­риата и  вообще  всякой насильственной политики.

Он верил Марксу не только в том, что человек — природное существо, производящее себя во всех своих духовных и физических ипостасях. Он оставался верен и марксизму—ленинизму, верен даже в том, что именно большевики под руководством Ленина должны были взять власть, в том, что так или иначе, но коммунизм побе­дит, и вообще чуть ли не во все подобные идеологические утопии и мифы. Но прав оказался не он, а Карл Поппер с его научным виде­нием задач философии, с страстной ненавистью ко всем и всяким социальным утопиям. Прав оказался А.А.Богданов — создатель текстологии, чуть ли не на полвека гениально предвосхитившей теорию управления  и кибернетику".

Вот им, так построившим свою отповедь мне, ильенковцу (не забудьте: и платонику, и кантианцу, и гегельянцу, и...), я отвечу со­всем уже кратко: "Это вы, друзья мои, явно перестарались, убаю­кивая совесть свою расхожими побасенками! Правда, среди нас, единомышленников в нарочито небрежном отношении к филосо­фу, есть и те, кто и сам всегда и честно науку ставил выше филосо­фии, однако есть и те (их большинство!), кто только недавно пере­стал цитировать к месту и не к месту доклады генеральных секре­тарей, кто тогда не мог понять (а первые просто забыли), что в своем далеком по времени от нас интервью сотруднику журнала "Вопро­сы философии" именно Эвальд, как никто тогда ни из нас, ни тем более из вас, так смело и четко не определил суть так называемой административно-командной системы государственного владения и распоряжения землей страны и всем тем, что в ней и на ней ле­жит, стоит и движется. Было это задолго до перестройки33... Но главное — вы же и тогда, и сейчас, если и читали Ильенкова, то будучи заранее уверены в том, что под горячими лучами великой научно-технической революции давно скукожились и обратились в прах и сами ге гели -Марксы, и те, кто никак не может увидеть но­вый мир не их глазами. И немало среди вас тех, кто и по сей день судит о нем по слухам и молве, так настойчиво в свое время рас­пространявшимся   ответственными  партийными  философами".

Так сгоряча ответил бы я рядящим Эвальда в идеологи. Но, повторяю, одним миром нельзя помазать всех тех, кто разглядел в текстах Ильенкова прежде всего (если не только...) его коммунис­тический  идеал. Нет, не только Ильенков, многие творцы культуры и у нас, и на Западе, с неоправдавшейся надеждой именно в стихийно-революци­онных бурях XIX-го и XX-го веков (особенно — в российской рево­люции!) старались разглядеть обмиршление романтической и гуманис­тической философии. Один мой друг, может быть, теперь последний, самый близкий, 80-летний английский профессор, недавно еще в Кильском университете заведовавший кафедрой русской культуры, как редко кто из нас ее знающий и безмерно любящий — Евгений Ламперт (между прочим — в свое время, еще совсем молодым он в Пари­же душевно сблизился с НА.Бердяевым, и его воспоминания о на­шем изгнаннике опубликованы в прошлом году в журнале ''Философ­ские исследования", 1995, № 4), постоянно — и особенно часто в последние шесть лет — пишет мне из Лондона горькие письма: как же могло случиться, что Россия предала сегодня надежду всех мысля­щих людей Земли — свою великую антибуржуазную революцию?! — Так пишет он, никогда не бывший марксистом, во всех советских эн­циклопедиях упоминаемый как антикоммунист и антисоветчик. И вот его credo сегодня: "Западная цивилизация!" Нет ничего ее пошлее и мелочнее, нет ничего опаснее для заблудившегося человечества. Это пятисотлетнее царство духовно глухих и слепых, ограниченных, без­мерно эгоистичных, лишь сегодняшним днем живущих буржуа. На их потребительских иллюзиях, как на опаре, созрело и взошло ми­ровосприятие бесформенной, как тесто колышущейся, необъятной, постоянно вспучивающейся и опадающей новой человеческой общ­ности — массы, этой питательной среды господствующего сегодня среднего класса. Да, ваша революция, как и всякая революция, пожи­рала своих детей. Да, постреволюционный период был беременей ази­атской деспотией — диктатурой вождя одурачивших себя масс. И, увы, разрешился ею. Сталинизм и фашизм на этом закономерном ее исхо­де росли и набирали силу. Но слишком глубоки были духовные осно­вы у европейского коммунизма, сохранившие себя даже в пострево­люционном общинном социализме Сталина, и слишком явными в своем человеконенавистничестве были основы фашизма Гитлера, что­бы сегодня, с легкой душой отождествив фашизм и коммунизм, от­дать Россию западной цивилизации. Побойтесь Бога, что вы там у себя делаете вместе с вашим   царем Борисом]".

 

Profile

mochilero
mochilero

Latest Month

Август 2012
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031