Снова вспоминаю, как в последнюю свою осень он, усадив меня, как всегда в свое рабочее кресло, сам примостившись на его подлокотник (в подобных случаях — обычная его позиция, что и подтвердят многие), заставил читать написанные летом фрагменты рукописи будущей книги, а — на закуску — последние, свежие, утренние листки... Это были неотредактированные еще главы книги о диалектике Ленина и метафизике современных наследников махизма. Я читал, он бежал глазами по следу моего взгляда28... Но вот, отложив рукопись, я стал упрекать его за чрезмерную резкость выражений ("в умении ругаться ты самого Ильича перещеголял..."), за одностороннее, как мне показалось, истолкование фантастических повестей А.А.Богданова (Малиновского).
Последнее он категорически отверг: "Разве ты не видишь, что расчет Богданова на надсоциальную, надобщественную суть технократического управления обществом от имени науки — опасная антиутопия, но именно она у нас воплотилась в жизнь, прикрывая, как и положено, неограниченную власть того класса или слоя партбюрократии, который себя огосударствил в качестве тотального собственника и субъекта власти! Его частным интересами подчинено все в нашей жизни и лишь в воображении объединено мифом власти народной.
В действительности — это власть отнюдь не народа (что уже и само по себе — круглый квадрат), но и не технократов, хотя вся машина государства — уродливое воплощение именно их мечты о разумной машине, об искусственном интеллекте, мудро управляющим всем хозяйством и всеми нами в качестве еще одного безликого вождя! Романы Богданова — "Красная звезда" и "Инженер Менни", — утопия, осуществленная нами и у нас в стране. Утопия, способная еще лет сто поддерживать деспотизм и произвол субъектов власти государства—собственника и освящать сие мифом научно обоснованных, но ни разу не выполненных пятилетних планов и прочих "проектов века", всеми их клятвами о том, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме — нами же, кандидатами и докторами "научной идеологии", тут же "научно" подтвержденными, всем лживым и пустым, а потому и наиболее громко звучащим пафосом всенародного единства в строительстве коммунизма!"29
Ну вот. Получилось еще одно, зато "самое последнее", личное воспоминание. Для цели моей, возможно, и не лишнее, но прямое ее обсуждение опять отодвинувшее. Только ведь о друзьях, ушедших от нас навсегда, вспоминается хорошее и только хорошее. Тем более мне об Эвальде хорошего хочется сказать как можно больше и как можно подробнее...
Но и при его жизни, и после — всякое говорили, да и сегодня говорят. Например, что он не был храбрым, что просто панически боялся репрессий, что поэтому не всегда писал то, что думал... И что именно поэтому лепил из нефилософа Ленина великого диалектика... Страх, несомненно, был и у него. И при его обостренной впечатлительности, видимо, не малый. Но не тот храбр, кто ничего не боится, а тот, кто и боясь, делает и говорит лишь то, что подсказывает ему совесть. Так вот это о нем на научном семинаре Института философии, посвященном его памяти (такие семинары до сего февраля в день его рождения проводились у нас ежегодно), один из старейших сотрудников института воскликнул: "Говорят иные, что Эвальд не был храбр. Только вот что получается: сколько я себя здесь помню, с этой трибуны в самые трудные времена только Эвальд говорил всегда то, что думал, да и писал он всегда лишь то, что думал, чем бы это ему ни грозило".
Должно быть, "только Эвальд" — это сильно сказано. С не меньшим основанием я могу то же самое сказать и о Владимире Александровиче Смирнове — выдающемся логике и философе, стоявшем на иных позициях, радикально отличных от Ильенковских, что не мешало им дружить и уважать друг друга. Ведь оба не были трусами, не были прохиндеями, терпеть не могли таких, ибо сами работали не на должность, не на ученые степени, а на совесть свою. А это значит — работали взахлеб, со всей страстью мысли своей, потому и продуктивно. И, наверное, не только Эвальд и Володя писали и говорили по делу своему то, что думали, хотя, конечно же, не все и не всегда говорили. Промолчать иной раз было важнее именно для дела.
Ильенков писал и говорил только искренне. Искренне порой и "пересаливал" в спорах с уничижающими философию. Искренне не соглашался и со своими единомышленниками (хотя это еще большой вопрос: могут ли быть у философа единомышленники-философы?). Особенно тогда, когда они, как ему казалось, теряли верные ориентиры на диалектику мышления и ее продуктивный историзм. И был он однолюб, упрямо работал над проблемой творческого воображения как истинно человеческой — сущностно человеческой! — основы всех прочих субъективных сил души, а тем самым и всего осознанного бытия людей — всего реального процесса их жизни. Он и всего себя без остатка посвятил истории всеобщих способов рефлексии людей на их изначальную, принципиальную общность и ее исторические формы. Или, что то же самое, — Логике (непременно с большой буквы!) мышления, творящего культуру. Ибо только творящее культуру мышление поверяет себя историей (и логикой) всеобщих рефлексивных способов и средств, с помощью которых люди воспроизводят формы своей человеческой общности, в том числе и как собственные, его, мышления, категории.
В общем обзоре его трудов и взглядов в данном случае мне нет нужды. Да и в любом случае полезнее перечитывать самого автора — книгу за книгой, статью за статьей... И перечитывать именно теперь, когда в туманную глубину ушедшего времени ушли и наши старые нервные споры, когда на поверхности философских штудий иные сюжеты, иные способы и методы их осмысления и репрезентации. Перечитайте непредвзято Ильенкова, коллеги, вдруг и вам покажется, что к нашим сегодняшним проблемам, к их истинно философскому пониманию ведут те пути-дорожки, которые прокладывал в свое время и Эвальд Васильевич Ильенков!
Но — к делу. Что же собой представляет школа Ильенкова? В далекие 50-е и 60-е годы первой для нас школой свободной философской мысли было и личное общение с ним, и знакомство с его "Диалектикой абстрактного и конкретного в "Капитале" Маркса", с его статьями в так называемых коллективных монографиях и сборниках по диалектике. А началось все с обсуждения (и осуждения) на нашем факультете, а затем и почти всем монолитным философским сообществом, знаменитых в то время "Тезисов", по провокационной просьбе ответственных работников факультета написанных им и его другом Валентином Коровиковым. Две-три странички машинописного текста сразу же стали основанием для обвинения авторов в... гносеологизме. Чёрт его знает, что это такое! Но любой ярлык, в трусливом ажиотаже правоверия навешиваемый дураками на умного, именно дураков делал незаметными, более того — единственно социально-возможными в своей всех убеждающей нормальности.
Можно сказать, что увенчались успехом первые же попытки выдать именно за школу некую "систему взглядов и убеждений" самого Ильенкова и немногих, тогда открыто примкнувших к нему, к тому же "отредактированную" и обструганную до примитивной философской пошлости. И именно потому, что гносеологизм стал школой, шума получилось много. Прошел этот шум и по кафедрам философии вузов, где тогда не мало было совсем еще свежих "философов", преподававших историю ВКП(б) до выделения этих кафедр из общих кафедр марксизма-ленинизма и особо специализировавшихся на четвертой главе ее "Краткого курса" (см. выше). Большевистская критика всех и всяческих уклонов была у них в крови, и на партийных собраниях они всегда были первыми и самыми яростными, расправы требующими хулителями любого проявления ревизионизма31.
Но и потом, еще лет двадцать, то там, то здесь возникали отголоски этого шума: "Ильенков, ильенковцы... как же! Знаем!" Долой!" В Институте философии прямо ему в лицо, а заочно — на философском факультете МГУ, на вузовских кафедрах философии, несгибаемые марксисты-ленинцы с какой-то необъяснимо личной неприязнью, чуть ли не с ненавистью, обвиняли убежденного, страстного марксиста Ильенкова в измене марксизму, в гегельянщине, платонизме и вообще во всех ревизионистских преступлениях.
Когда я вспоминаю то время и тех людей, то просто не могу не почувствовать правду Мастера, открывшего для себя и для нас самую суть и природу их ярости. Помните?
"...Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим"32.
(Говоря об Эвальде, смело можно было бы строго по тексту продолжить исповедь Мастера: "А затем, представьте себе, наступила третья стадия— страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты...". Да, не могла и у моего героя не наступить третья стадия. Может быть, прежде всего он стал, как и Мастер, бояться именно темноты. Да и как не бояться ее — арестовывали—то ночью. Эвальд, как и Мастер, — не герой "без страха и упрека", но и тогда он остался самим собой, то есть прежде всего — философом).
Ярость тех защитников марксизма-ленинизма от школы Ильенкова явно была той же, вот уж поистине трусливой, природы. Как и подобные им персонажи великого романа Михаила Александровича Булгакова — поэты, критики, работники редакций и т.п. сталинские инженеры человеческих душ, наши коллеги — партийные философы того времени, воспринимали работы Ильенкова личностно болезненно. Да, точно так же, как и другие "герои" Булгакова, но уже из "Записок покойника" — все эти Ликоспастовы, Агапёновы и... тогда даже подумать было страшно — Бондаревские34. Это их нутряной голос: ...Да откуда он взялся?.. Да я ж его и открыл... Тот самый... Жуткий тип... Бьешься... бьешься... как рыба об лед... Обидно/'"
Что же это получается, в самом-то деле: они написали "Хлеб", "Бруски", "Время — вперед!", "Кавалер Золотой Звезды" и т.п. эпохальные романы социалистического реализма (в нашем случае — они разгромили меныпевиствующих идеалистов, вейсманизм-морганизм, кибернетику — публичную девку империализма, издали миллионными тиражами учебники по марксистско-ленинской философии), а тут приходит какой-то серый пиджак... и на тебе — роман, пьеса (в нашем случае — статьи и книги о диалектике рефлексивного мышления)... Да такие, что... А какие, позвольте спросить, — вдруг явно талантливые?
— Да, именно такие, и это было слишком явно...
Только ведь для "критиков" дело было и есть не только и даже не столько в том, что Мастеру, Максудову или Эвальду Ильенкову, или Мерабу Мамардашвили благодаря их таланту могла светить прижизненная слава, способная затмить их великую славу, самой партией провозглашенную... Но они же, все эти латунские и ликоспастовы, сами и первые прекрасно понимали, что именно старателям высокой культуры духа тогда ничего не светило, кроме партийного же осуждения, а тем самым — и всенародного проклятия... Как Анне Ахматовой и Михаилу Зощенко, Сергею Прокофьеву и Борису Пастернаку, и все другим большим и малым, но Мастерам. И как же было тут им не выскочить вперед всех со своим личным и профессиональным долгом перед партией и народом— со своим литературным, музыкальным, философским и т.п. обличительным и разгромным пафосом, когда где-то на самом дне души болит как суррогат совести их личная и профессиональная самооценка: нет, так, как этот серый пиджак, я не могу, и никогда не сумею, хоть убейте меня...
Вы скажете: сальеризм? Пусть будет так — так даже красиво... Ведь и пушкинский Сальери в актуальном осознании себя искренне был убежден в своей гениальности, позволившей именно ему творить всем понятную, потому и дорогую всем гармонию высоких чувств, звучащих в его музыке и в музыке других композиторов. А нездешний, сверхчеловеческий гений Моцарта уже тем самым вреден и опасен.
Но и Сальери у Пушкина в недоступной осознанию глубине души, уколотой словами его друга, обрекаемого им на смерть (словами, в которых была явлена миру простая, как все гениальное, истина: гений и злодейство — две вещи несовместные), испытывал неукротимую зависть... нет, не к удачливости своего друга и даже не к музыке, творимой им, а именно к какой-то особой, из круга признанных творцов выделяющей его... избранности. Избранности истинного таланта, который есть не что иное, как безоглядная и трудная верность своему увлечению музыкой, как у других, подобных ему, — поэзией, философией, математикой... Верность, которую нельзя смутить никакими жизненными благами и прижизненной славой и вообще — ничем. Та самая верность, что требует полной самоотдачи и превращения всего себя в рабочий орган саморазвития объективного духа — культурной совести народа36. Говоря попросту, это — верность себе, увлеченному своим делом настолько, что, не говоря снова о привилегиях и прочих соблазнах, даже угроза ареста и самой смерти, не может победить силы этого увлечения.
Вот тут-то меня и одернут даже те мои коллеги, которые и сами знают высокую цену истинно философской мысли в годы партийного единомыслия: "Не слишком ли увлёкся, дорогой товарищ? Моцарт, Булгаков... Ильенков — все в одном ряду... Можно, конечно, так любить человека и память о нем, чтобы в себе и для себя особо выделять его среди других его современников и коллег. Но ведь и самому совесть знать надо, не только других в бессовестности упрекать. Ильенков — один из наших философов (пусть и не очень многих), но и не единственный, достойный ярко представить поколение шестидесятников. Поминаешь ты и Мераба, и Володю Смирнова, вспомни Владимира Соломоновича Библера и других — живых, слава богу — страстотерпцев философской культуры мышления из того же окаянного поколения (не будем подсказывать — сам знаешь кто есть кто). Ведь о каждом из них можно сказать и то и так же, что и как ты говоришь лишь о своем Эвальде".
"Я помню всех, — придется мне ответить. — Только ведь сейчас я не просто об избранных Богом вел речь. И не о ранжировании их по таланту и "вкладу" в философию и культуру. Важно мне выяснить — что такое школа в философии, и есть или была ли такая школа у того, кому мы посвятили эту книгу? И Моцарт, Булгаков и герои его — Мастер, Максудов (вспомнить бы еще и Мольера!) — понадобились мне не для отождествления с ними Ильенкова к его вящей славе. Ибо, может быть, они, отличаясь многим, в одном только и схожи — в победной одержимости своим делом при общей им слабости перед миром власти, перед бессовестностью, если не прямой подлостью, не только бездарных, но и безусловно талантливых, но с нею спаянных "критиков". Но я отделяю от них тех, кто просто не нашел в себе нравственной силы безоглядностью труда своего устоять перед этим миром, умеющим окружать полу-сдавшихся прежде всего показной защищенностью, а там и почетом и относительным комфортом. Полусдавшихся как раз — подавляющее большинство. И частично оно состоит... из нас.
И я не выделяю себя из этого, к счастью, не Замятине кого МЫ, радуясь уже тому, что мы — не завистники— и это точно. Издеваясь прежде всего над собой, посочувствую своему герою: да и чему тут завидовать — постоянному напряжению издерганной души, частым срывам в поистине максудовскую неврастению или сапожному ножу, в конце концов перерезавшему горло?..
Но кто его знает! Может быть, и стоит позавидовать. А если не завидовать, но и дальше говорить об Ильенкове в том же ключе, то ведь он — репрессирован не был, престижную премию Чернышевского получил во время оно, работал в академическом институте всю оставшуюся ему после изгнания из университета жизнь, печатался, несмотря на никогда не стихавшую злую травлю, за все за это был беззаветно любим молодыми и ершистыми... В общем — ничего особенного в его биографии не было... Он же — один из нас, из не совсем смирившихся и честно делавших свое дело, не претендуя на звания и должности...
Нет уж, увольте! Увольте меня от пусть даже подсознательного, но самообмана — от сокрытия самой сути дела: он ведь был... не просто талантлив! Он обладал особой избранностью недюжинного таланта, которую порождает и пестует в талантливом человеке редкая среди нас безоглядная увлеченность мыслью творящей, творящими чувствами великих Мастеров, а потому — и увлеченность текущим им вслед непрерывным потоком уже своих и мыслей и чувств. Поэтому он, как и ему подобные, не создавал школы, не учил философии, не писал по философии положенных по статусу и должности статей и книг— он просто был и жил философом".
Так отвечу я тем, кто, разделяя мое восхищение талантом, упрекнет меня в неоправданном выделении Ильенкова из ряда философов-одиночек, так же как и он оставшихся верными философии и себе, а не идеологии. Но уверен, иные (а их не мало и по сей день) тут же и страшно рассердятся на меня, но уже за другое — как раз за идеологию: Это Ильенков-то не был верен идеологии?! Только тогдашняя дура-власть не смогла понять, что он-то и был ее идеологом! Ей бы догадаться и вместо митиных и Константиновых" именно его на щит поднять, триумфатором сделать, тогда, может быть, и продержалась она на двадцать-тридцать лет дольше. Что тогда защищал Ильенков, и, признаться, страстно и талантливо защищал? Против чего и против кого он именно по-большевистски боролся? Против Эрнста Маха и Карла Поппера, против Александра Богданова (А.А.Малиновского), и Александра Зиновьева, против, как ты и сегодня говоришь, позитивистов и логиков, а фактически против всех тех, кто науку ставил выше диктатуры пролетариата и вообще всякой насильственной политики.
Он верил Марксу не только в том, что человек — природное существо, производящее себя во всех своих духовных и физических ипостасях. Он оставался верен и марксизму—ленинизму, верен даже в том, что именно большевики под руководством Ленина должны были взять власть, в том, что так или иначе, но коммунизм победит, и вообще чуть ли не во все подобные идеологические утопии и мифы. Но прав оказался не он, а Карл Поппер с его научным видением задач философии, с страстной ненавистью ко всем и всяким социальным утопиям. Прав оказался А.А.Богданов — создатель текстологии, чуть ли не на полвека гениально предвосхитившей теорию управления и кибернетику".
Вот им, так построившим свою отповедь мне, ильенковцу (не забудьте: и платонику, и кантианцу, и гегельянцу, и...), я отвечу совсем уже кратко: "Это вы, друзья мои, явно перестарались, убаюкивая совесть свою расхожими побасенками! Правда, среди нас, единомышленников в нарочито небрежном отношении к философу, есть и те, кто и сам всегда и честно науку ставил выше философии, однако есть и те (их большинство!), кто только недавно перестал цитировать к месту и не к месту доклады генеральных секретарей, кто тогда не мог понять (а первые просто забыли), что в своем далеком по времени от нас интервью сотруднику журнала "Вопросы философии" именно Эвальд, как никто тогда ни из нас, ни тем более из вас, так смело и четко не определил суть так называемой административно-командной системы государственного владения и распоряжения землей страны и всем тем, что в ней и на ней лежит, стоит и движется. Было это задолго до перестройки33... Но главное — вы же и тогда, и сейчас, если и читали Ильенкова, то будучи заранее уверены в том, что под горячими лучами великой научно-технической революции давно скукожились и обратились в прах и сами ге гели -Марксы, и те, кто никак не может увидеть новый мир не их глазами. И немало среди вас тех, кто и по сей день судит о нем по слухам и молве, так настойчиво в свое время распространявшимся ответственными партийными философами".
Так сгоряча ответил бы я рядящим Эвальда в идеологи. Но, повторяю, одним миром нельзя помазать всех тех, кто разглядел в текстах Ильенкова прежде всего (если не только...) его коммунистический идеал. Нет, не только Ильенков, многие творцы культуры и у нас, и на Западе, с неоправдавшейся надеждой именно в стихийно-революционных бурях XIX-го и XX-го веков (особенно — в российской революции!) старались разглядеть обмиршление романтической и гуманистической философии. Один мой друг, может быть, теперь последний, самый близкий, 80-летний английский профессор, недавно еще в Кильском университете заведовавший кафедрой русской культуры, как редко кто из нас ее знающий и безмерно любящий — Евгений Ламперт (между прочим — в свое время, еще совсем молодым он в Париже душевно сблизился с НА.Бердяевым, и его воспоминания о нашем изгнаннике опубликованы в прошлом году в журнале ''Философские исследования", 1995, № 4), постоянно — и особенно часто в последние шесть лет — пишет мне из Лондона горькие письма: как же могло случиться, что Россия предала сегодня надежду всех мыслящих людей Земли — свою великую антибуржуазную революцию?! — Так пишет он, никогда не бывший марксистом, во всех советских энциклопедиях упоминаемый как антикоммунист и антисоветчик. И вот его credo сегодня: "Западная цивилизация!" Нет ничего ее пошлее и мелочнее, нет ничего опаснее для заблудившегося человечества. Это пятисотлетнее царство духовно глухих и слепых, ограниченных, безмерно эгоистичных, лишь сегодняшним днем живущих буржуа. На их потребительских иллюзиях, как на опаре, созрело и взошло мировосприятие бесформенной, как тесто колышущейся, необъятной, постоянно вспучивающейся и опадающей новой человеческой общности — массы, этой питательной среды господствующего сегодня среднего класса. Да, ваша революция, как и всякая революция, пожирала своих детей. Да, постреволюционный период был беременей азиатской деспотией — диктатурой вождя одурачивших себя масс. И, увы, разрешился ею. Сталинизм и фашизм на этом закономерном ее исходе росли и набирали силу. Но слишком глубоки были духовные основы у европейского коммунизма, сохранившие себя даже в постреволюционном общинном социализме Сталина, и слишком явными в своем человеконенавистничестве были основы фашизма Гитлера, чтобы сегодня, с легкой душой отождествив фашизм и коммунизм, отдать Россию западной цивилизации. Побойтесь Бога, что вы там у себя делаете вместе с вашим царем Борисом]".